Перейти к контенту

Исповедь Л.Н. Толстого


Елена

Рекомендуемые сообщения

ИСПОВЕДЬ

Лев Николаевич Толстой

 

 

(Вступление к ненапечатанному сочинению)

 

I

 

 

 

Я был крещён и воспитан в православной христианской вере. Меня учили ей

и с детства и во всё время, моего отрочества и юности. Но когда я 18-ти лет

вышел со второго курса университета, я не верил уже ни во что из того, чему

меня учили.

Судя по некоторым воспоминаниям, я никогда и не верил серьёзно, а имел

только доверие к тому, чему меня учили, и к тому, что исповедывали передо

мной большие; но доверие это было очень шатко.

Помню, что, когда мне было лет одиннадцать, один мальчик, давно

умерший, Володинька М., учившийся в гимназии, придя к нам на воскресенье,

как последнюю новинку объявил нам открытие, сделанное в гимназии. Открытие

состояло в том, что Бога нет и что всё, чему нас учат, одни выдумки (это

было в 1838 году). Помню, как старшие братья заинтересовались этою новостью,

позвали и меня на совет. Мы все, помню, очень оживились и приняли это

известие как что-то очень занимательное и весьма возможное.

Помню ещё, что, когда старший мой брат Дмитрий, будучи в университете,

вдруг, с свойственною его натуре страстностью, предался вере и стал ходить

ко всем службам, поститься, вести чистую и нравственную жизнь, то мы все, и

даже старшие, не переставая поднимали его на смех и прозвали почему-то Ноем.

Помню, Мусин-Пушкин, бывший тогда попечителем Казанского университета,

звавший нас к себе танцевать, насмешливо уговаривал отказывавшегося брата

тем, что и Давид плясал пред ковчегом. Я сочувствовал тогда этим шуткам

старших и выводил из них заключение о том, что учить катехизис надо, ходить

в церковь надо, но слишком серьёзно всего этого принимать не следует. Помню

ещё, что я очень молодым читал Вольтера, и насмешки его не только не

возмущали, но очень веселили меня.

Отпадение моё от веры произошло во мне так же, как оно происходило и

происходит теперь в людях нашего склада образования. Оно, как мне кажется,

происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а живут

все на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но

большею частью противоположных ему; вероучение не участвует в жизни, и в

сношениях с другими людьми никогда не приходится сталкиваться и в

собственной жизни самому никогда не приходится справляться с ним; вероучение

это исповедуется где-то там, вдали от жизни и независимо от неё. Если

сталкиваешься с ним, то только как с внешним, не связанным с жизнью,

явлением.

По жизни человека, по делам его, как теперь, так и тогда, никак нельзя

узнать, верующий он или нет. Если и есть различие между явно исповедующими

православие и отрицающими его, то не в пользу первых. Как теперь, так и

тогда явное признание и исповедание православия большею частью встречалось в

людях тупых, жестоких и безнравственных и считающих себя очень важными. Ум

же, честность, прямота, добродушие и нравственность большею частью

встречались в людях, признающих себя неверующими.

В школах учат катехизису и посылают учеников в церковь; от чиновников

требуют свидетельств в бытии у причастия. Но человек нашего круга, который

не учится больше и не находится на государственной службе, и теперь, а в

старину ещё больше, мог прожить десятки лет, не вспомнив ни разу о том, что

он живёт среди христиан и сам считается исповедующим христианскую

православную веру.

Так что как теперь, так и прежде вероучение, принятое по доверию и

поддерживаемое внешним давлением, понемногу тает под влиянием знаний и

опытов жизни, противоположных вероучению, и человек очень часто долго живёт,

воображая, что в нём цело то вероучение, которое сообщено было ему с

детства, тогда как его давно уже нет и следа.

Мне рассказывал С., умный и правдивый человек, как он перестал верить.

Лет двадцати шести уже, он раз на ночлеге во время охоты, по старой, с

детства принятой привычке, стал вечером на молитву. Старший брат, бывший с

ним на охоте, лежал на сене и смотрел на него. Когда С. кончил и стал

ложиться, брат его сказал ему: "А ты ещё всё делаешь это?" И больше ничего

они не сказали друг другу. И С. перестал с этого дня становиться на молитву

и ходить в церковь. И вот тридцать лет не молится, не причащается и не ходит

в церковь. И не потому, чтобы он знал убеждения своего брата и присоединился

бы к ним, не потому, чтоб он решил что-нибудь в своей душе, а только потому,

что слово это, сказанное братом, било как толчок пальцем в стену, которая

готова была упасть от собственной тяжести; слово это было указанием на то,

что там, где он думал, что есть вера, давно уже пустое место, и что потому

слова, которые он говорит, и кресты, и поклоны, которые он кладёт во время

стояния на молитве, суть вполне бессмысленные действия. Сознав их

бессмысленность, он не мог продолжать их.

Так было и бывает, я думаю, с огромным большинством людей. Я говорю о

людях нашего образования, говорю о людях, правдивых с самими собою, а не о

тех, которые самый предмет веры делают средством для достижения каких бы то

ни было временных целей. (Эти люди -- самые коренные неверующие, потому что

если вера для них -- средство для достижения каких-нибудь житейских целей,

то это уж наверно не вера.) Эти люди нашего образования находятся в том

положении, что свет знания и жизни растопил искусственное здание, и они или

уже заметили это и освободили место, или ещё не заметили этого.

Сообщённое мне с детства вероучение исчезло во мне так же, как и в

других, с той только разницей, что так как я очень рано стал много читать и

думать, то моё отречение от вероучения очень рано стало сознательным. Я с

шестнадцати лет перестал становиться на молитву и перестал по собственному

побуждению ходить в церковь и говеть. Я перестал верить в то, что мне было

сообщено с детства, но я верил во что-то. Во что я верил, я никак бы не мог

сказать. Верил я и в Бога или, скорее, я не отрицал Бога, но какого Бога, я

бы не мог сказать; не отрицал я и Христа и его учение, но в чём было его

учение, я тоже не мог бы сказать.

Теперь, вспоминая то время, я вижу ясно, что вера моя -- то, что, кроме

животных инстинктов, двигало моею жизнью, -- единственная истинная вера моя

в то время была вера в совершенствование. Но в чём было совершенствование и

какая была цель его, я бы не мог сказать. Я старался совершенствовать себя

умственно, -- я учился всему, чему мог и на что наталкивала меня жизнь; я

старался совершенствовать свою волю -- составлял себе правила, которым

старался следовать; совершенствовал себя физически, всякими упражнениями

изощряя силу и ловкость и всякими лишениями приучая себя к выносливости и

терпению. И всё это я считал совершенствованием. Началом всего было,

разумеется, нравственное совершенствование, но скоро оно подменилось

совершенствованием вообще, т. е. желанием быть лучше не перед самим собою

или перед Богом, а желанием быть лучше перед другими людьми. И очень скоро

это стремление быть лучше перед людьми подменилось желанием быть сильнее

других людей, т. е. славнее, важнее, богаче других.

 

II

 

 

 

Когда-нибудь я расскажу историю моей жизни -- и трогательную и

поучительную в эти десять лет моей молодости. Думаю, что многие и многие

испытали то же. Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были

страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз,

когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания:

то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а

как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли.

Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть

-- всё это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на

большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тётушка моя, чистейшее

существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы

так для меня, как того, чтоб я имел связь с замужнею женщиной: "rien ne

forme un jeune homme comme une liaison avec une femme comme il faut";1 ещё

другого счастия она желала мне, -- того, чтоб я был адъютантом, и лучше

всего у государя; и самого большого счастья -- того, чтоб я женился на очень

богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно

больше рабов.

 

1 ничто так не образует молодого человека, как связь с порядочной

женщиной

 

Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах.

Я убивал людей да войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты,

проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство,

любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступления,

которого бы я не совершал, и за всё это меня хвалили, считали и считают мои

сверстники сравнительно нравственным человеком. Так я жил десять лет.

В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В

писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь

славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать

дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих,

под видом равнодушия и даже лёгкой насмешливости, те мои стремления к добру,

которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили.

Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошёлся с

писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться,

как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошёлся,

усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки

сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию,

которая её оправдывала.

Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том,

что жизнь вообще идёт развиваясь и что в этом развитии главное участие

принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы --

художники, поэты. Наше призвание -- учить людей. Для того же, чтобы не

представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне

учить, -- в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что

художник и поэт бессознательно учит. Я считался чудесным художником и

поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я --

художник, поэт -- писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги,

у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была

слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.

Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним

из жрецов её. Быть жрецом её было очень выгодно и приятно. И я довольно

долго жил в этой вере, не сомневаясь в её истинности. Но на второй и в

особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости

этой веры и стал её исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я

стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни

говорили: мы -- самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а

другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы -- настоящие, а вы учите

неправильно. И они спорили ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг

против друга. Кроме того было много между нами людей и не заботящихся о том,

кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью

этой нашей деятельности. Всё это заставило меня усомниться в истинности

нашей веры.

Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал

внимательнее наблюдать жрецов её и убедился, что почти все жрецы этой веры,

писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные

по характерам -- много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней

разгульной и военной жизни -- но самоуверенные и довольные собой, как только

могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что

такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что

вера эта -- обман.

Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрёкся от

неё, но от чина, данного мне этим людьми, -- от чина художника, поэта,

учителя, -- я не отрёкся. Я наивно воображал, что я -- поэт, художник, и

могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.

Из сближения с этими людьми я вынес новый порок -- до болезненности

развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить

людей, сам не зная чему.

Теперь, вспоминая об этом времени, о своём настроении тогда и

настроении тех людей (таких, впрочем, и теперь тысячи), мне и жалко, и

страшно, и смешно, -- возникает именно то самое чувство, которое испытываешь

в доме сумасшедших.

Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать,

печатать -- как можно скорее, как можно больше, что всё это нужно для блага

человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали,

писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на

самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, -- мы не знаем, что

ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая

друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня

похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в

сумасшедшем доме.

Тысячи работников дни и ночи из последних сил работали, набирали,

печатали миллионы слов, и почта развозила их по всей России, а мы всё ещё

больше и больше учили, учили и учили и никак не успевали всему научить, и

всё сердились, что нас мало слушают.

Ужасно странно, но теперь мне понятно. Настоящим, задушевным

рассуждением нашим было то, что мы хотим как можно больше получать денег и

похвал. Для достижения этой цели мы ничего другого не умели делать, как

только писать книжки и газеты. Мы это и делали. Но для того, чтобы нам

делать столь бесполезное дело и иметь уверенность, что мы -- очень важные

люди, нам надо было ещё рассуждение, которое бы оправдывало нашу

деятельность. И вот у нас было придумано следующее: всё, что существует, то

разумно. Всё же, что существует, всё развивается. Развивается же всё

посредством просвещения. Просвещение же измеряется распространением книг,

газет. А нам платят деньги и нас уважают за то, что мы пишем книги и газеты,

и потому мы -- самые полезные и хорошие люди. Рассуждение это было бы очень

хорошо, если бы мы все были согласны; но так как на каждую мысль,

высказываемую одним, являлась всегда мысль, диаметрально противоположная,

высказываемая другим, то это должно бы было заставить нас одуматься. Но мы

этого не замечали. Нам платили деньги, и люди нашей партии нас хвалили, --

стало быть, мы, каждый из нас, считали себя правыми.

Теперь мне ясно, что разницы с сумасшедшим домом никакой не было; тогда

же я только смутно подозревал это, и то только, как и все сумасшедшие, --

называл всех сумасшедшими, кроме себя.

 

III

 

 

 

Так я жил, предаваясь этому безумию ещё шесть лет, до моей женитьбы. В

это время я поехал за границу. Жизнь в Европе и сближение моё с передовыми и

учёными европейскими людьми утвердило меня ещё больше в той вере

совершенствования вообще, которой я жил, потому что ту же самую веру я нашёл

и у них. Вера эта приняла во мне ту обычную форму, которую она имеет у

большинства образованных людей нашего времени. Вера эта выражалась словом

"прогресс". Тогда мне казалось, что этим словом выражается что-то. Я не

понимал ещё того, что, мучимый, как всякий живой человек вопросами, как мне

лучше жить, я, отвечая: жить сообразно с прогрессом, -- говорю совершенно то

же, что скажет человек, несомый в лодке по волнам и по ветру, на главный и

единственный для него вопрос: "куда держаться", -- если он, не отвечая на

вопрос, скажет: "нас несёт куда-то".

Тогда я не замечал этого. Только изредка -- не разум, а чувство

возмущалось против этого общего в наше время суеверия, которым люди

заслоняют от себя своё непонимание жизни. Так, в бытность мою в Париже, вид

смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я

увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в

ящике, я понял -- не умом, а всем существом, -- что никакие теории

разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что

если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира,

находили, что это нужно, -- я знаю, что это не нужно, что это дурно и что

поэтому судья тому, что хорошо и нужно, не то, что говорят и делают люди, и

не прогресс, а я с своим сердцем. Другой случай сознания недостаточности для

жизни суеверия прогресса была смерть моего брата. Умный, добрый, серьёзный

человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не

понимая, зачем он жил, и ещё менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории

ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его

медленного и мучительного умирания.

Но это были только редкие случаи сомнения, в сущности же я продолжал

жить, исповедуя только веру в прогресс. "Всё развивается, и я развиваюсь; а

зачем это я развиваюсь вместе со всеми, это видно будет". Так бы я тогда

должен был формулировать свою веру.

Вернувшись из-за границы, я поселился в деревне и попал на занятие

крестьянскими школами. Занятие это было мне особенно по сердцу, потому что в

нём не было той, ставшей для меня очевидною, лжи, которая мне уже резала

глаза в деятельности литературного учительства. Здесь я тоже действовал во

имя прогресса, но я уже относился критически к самому прогрессу. Я говорил

себе, что прогресс в некоторых явлениях своих совершался неправильно и что

вот надо отнестись к первобытным людям, крестьянским детям, совершенно

свободно, предлагая им избрать тот путь прогресса, который они захотят.

В сущности же я вертелся всё около одной и той же неразрешимой задачи,

состоящей в том, чтоб учить, не зная чему. В высших сферах литературной

деятельности мне ясно было, что нельзя учить, не зная, чему учить, потому

что я видел, что все учат различному и спорами между собой скрывают только

сами от себя своё незнание; здесь же, с крестьянскими детьми, я думал, что

можно обойти эту трудность тем, чтобы предоставить детям учиться, чему они

хотят. Теперь мне смешно вспомнить, как я вилял, чтоб исполнить свою похоть

-- учить, хотя очень хорошо знал в глубине души, что я не могу ничему учить

такому, что нужно, потому что сам не знаю, что нужно. После года,

проведённого в занятиях школой, я другой раз поехал за границу, чтобы там

узнать, как бы это так сделать, чтобы, самому ничего не зная, уметь учить

других.

И мне казалось, что я этому выучился за границей, и, вооружённый всей

этой премудростью, я в год освобождения крестьян вернулся в Россию и, заняв

место посредника, стал учить и необразованный народ в школах, и образованных

людей в журнале, который я начал издавать. Дело, казалось, шло хорошо, но я

чувствовал, что я не совсем умственно здоров и долго это не может

продолжаться. И я бы тогда же, может быть, пришёл к тому отчаянию, к

которому я пришёл в пятьдесят лет, если б у меня не было ещё одной стороны

жизни, не изведанной ещё мною и обещавшей мне спасение: это была семейная

жизнь.

В продолжение года я занимался посредничеством, школами и журналом и

так измучился, от того особенно, что запутался, так мне тяжела стала борьба

по посредничеству, так смутно проявлялась деятельность моя в школах, так

противно мне стало моё виляние в журнале, состоявшее всё в одном и том же --

в желании учить всех и скрыть то, что я не знаю, чему учить, что я заболел

более духовно, чем физически, -- бросил всё и поехал в степь к башкирам --

дышать воздухом, пить кумыс и жить животною жизнью.

Вернувшись оттуда, я женился. Новые условия счастливой семейной жизни

совершенно уже отвлекли меня от всякого искания общего смысла жизни. Вся

жизнь моя сосредоточилась за это время в семье, в жене, в детях и потому в

заботах об увеличении средств жизни. Стремление к усовершенствованию,

подменённое уже прежде стремлением к усовершенствованию вообще, к прогрессу,

теперь подменилось уже прямо стремлением к тому, чтобы мне с семьёй было как

можно лучше.

Так прошло ещё пятнадцать лет.

Несмотря на то, что я считал писательство пустяками в продолжение этих

пятнадцати лет, я всё-таки продолжал писать. Я вкусил уже соблазна

писательства, соблазна огромного денежного вознаграждения и рукоплесканий за

ничтожный труд и предавался ему как средству к улучшению своего

материального положения и заглушению в душе всяких вопросов о смысле жизни

моей и общей.

Я писал, поучая тому, что для меня было единой истиной, что надо жить

так, чтобы самому с семьёй было как можно лучше.

Так я жил, но пять лет тому назад со мною стало случаться что-то очень

странное: на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни,

как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в

уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты

недоумения стали повторяться чаще и чаще и всё в той же самой форме. Эти

остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем?

Ну, а потом?

Сначала мне казалось, что это так -- бесцельные, неуместные вопросы.

Мне казалось, что это всё известно и что если я когда и захочу заняться их

разрешением, это не будет стоить мне труда, -- что теперь только мне некогда

этим заниматься, а когда вздумаю, тогда и найду ответы. Но чаще и чаще стали

повторяться вопросы, настоятельнее и настоятельнее требовались ответы, и как

точки, падая всё на одно место, сплотились эти вопросы без ответов в одно

чёрное пятно.

Случилось то, что случается с каждым заболевающим смертельною

внутреннею болезнью. Сначала появляются ничтожные признаки недомогания, на

которые больной не обращает внимания, потом признаки эти повторяются чаще и

чаще и сливаются в одно нераздельное по времени страдание. Страдание растёт,

и больной не успеет оглянуться, как уже сознаёт, что то, что он принимал за

недомогание, есть то, что для него значительнее всего в мире, что это --

смерть.

То же случилось и со мной. Я понял, что это -- не случайное

недомогание, а что-то очень важное, и что если повторяются всё те же

вопросы, то надо ответить на них. И я попытался ответить. Вопросы казались

такими глупыми, простыми, детскими вопросами. Но только что я тронул их и

попытался разрешить, я тотчас же убедился, во-первых, в том, что это не

детские и глупые вопросы, а самые важные и глубокие вопросы в жизни, и,

во-вторых, в том, что я не могу и не могу, сколько бы я ни думал, разрешить

их. Прежде чем заняться самарским имением, воспитанием сына, писанием книги,

надо знать, зачем я это буду делать. Пока я не знаю -- зачем, я не могу

ничего делать. Среди моих мыслей о хозяйстве, которые очень занимали меня в

то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: "Ну хорошо, у тебя будет 6000

десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?.." И я совершенно

опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я

воспитаю детей, я говорил себе: "Зачем?" Или, рассуждая о том, как народ

может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: "А мне что за дело?"

Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил

себе: "Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех

писателей в мире, -- ну и что ж!.." И я ничего и ничего не мог ответить.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

IV

 

 

 

Жизнь моя остановилась. Я мог дышать, есть, пить, спать, и не мог не

дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было

таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным. Если я желал

чего, то я вперёд знал, что, удовлетворю или не удовлетворю моё желание, из

этого ничего не выйдет.

Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы

не знал, что сказать.

Если есть у меня не желания, но привычки желаний прежних, в пьяные

минуты, то я в трезвые минуты знаю, что это -- обман, что нечего желать.

Даже узнать истину я не мог желать, потому что я догадывался, в чём она

состояла. Истина была то, что жизнь есть бессмыслица.

Я как будто жил-жил, шёл-шёл и пришёл к пропасти и ясно увидал, что

впереди ничего нет, кроме погибели. И остановиться нельзя, и назад нельзя, и

закрыть глаза нельзя, чтобы не видать, что ничего нет впереди, кроме обмана

жизни и счастья и настоящих страданий и настоящей смерти -- полного

уничтожения.

Жизнь мне опостылела -- какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому,

чтобы как-нибудь избавиться от неё. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя.

Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общего

хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в

обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о

самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об

улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был

употреблять против себя хитрости, чтобы не привести её слишком поспешно в

исполнение. Я не хотел торопиться только потому, что хотелось употребить все

усилия, чтобы распутаться! Если не распутаюсь, то всегда успею, говорил я

себе. И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты, где я

каждый вечер бывал один, раздеваясь, шнурок, чтобы не повеситься на

перекладине между шкапами, и перестал ходить с ружьём на охоту, чтобы не

соблазниться слишком лёгким способом избавления себя от жизни. Я сам не

знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от неё и, между тем,

чего-то ещё надеялся от неё.

И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня

то, что считается совершённым счастьем: это было тогда, когда мне не было

пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети,

большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я

был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде, был

восхваляем чужими и мог считать, что я имею известность, без особенного

самообольщения. При этом я не только не был телесно или духовно нездоров,

но, напротив, пользовался силой и духовной, и телесной, какую я редко

встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая

от мужиков; умственно я мог работать по восьми--десяти часов подряд, не

испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я

пришёл к тому, что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять

хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни.

Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то

кем-то сыгранная надо мной глупая и злая шутка. Несмотря на то, что я не

признавал никакого "кого-то", который бы меня сотворил, эта форма

представления, что кто-то надо мной подшутил зло и глупо, произведя меня на

свет, была самая естественная мне форма представления.

Невольно мне представлялось, что там где-то есть кто-то, который теперь

потешается, глядя на меня, как я целые 30--40 лет жил, жил учась,

развиваясь, возрастая телом и духом, и как я теперь, совсем окрепнув умом,

дойдя до той вершины жизни, с которой открывается вся она, -- как я

дурак-дураком стою на этой вершине, ясно понимая, что ничего в жизни и нет,

и не было, и не будет. "А ему смешно..."

Но есть ли, или нет этот кто-нибудь, который смеётся надо мной, мне от

этого не легче. Я не мог придать никакого разумного смысла ни одному

поступку, ни всей моей жизни. Меня только удивляло то, как мог я не понимать

этого в самом начале. Всё это так давно всем известно. Не нынче-завтра

придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего

не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они ни были, все

забудутся -- раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать?

Как может человек не видеть этого и жить -- вот что удивительно! Можно жить

только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что

всё это -- только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет

смешного и остроумного, а просто -- жестоко и глупо.

Давно уже рассказана восточная басня про путника, застигнутого в степи

разъярённым зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный

колодезь, но на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать

его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы не погибнуть от разъярённого

зверя, не смея и спрыгнуть на дно колодца, чтобы не быть пожранным драконом,

ухватывается за ветви растущего в расщелинах колодца дикого куста и держится

на нём. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться

погибели, с обеих сторон ждущей его; но он всё держится, и пока он держится,

он оглядывается и видит, что две мыши, одна чёрная, другая белая, равномерно

обходя стволину куста, на котором он висит, подтачивают её. Вот-вот сам

собой обломится и оборвётся куст, и он упадёт в пасть дракону. Путник видит

это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг

себя и находит на листьях куста капли мёда, достаёт их языком и лижет их.

Так и я держусь за ветки жизни, зная, что неминуемо ждёт дракон смерти,

готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я

пытаюсь сосать тот мёд, который прежде утешал меня; но этот мёд уже не

радует меня, а белая и чёрная мышь -- день и ночь--подтачивают ветку, за

которую я держусь. Я ясно вижу дракона, и мёд уже не сладок мне. Я вижу одно

-- неизбежного дракона и мышей, -- и не могу отвратить от них взор. И это не

басня, а это истинная, неоспоримая и всякому понятная правда.

Прежний обман радостей жизни, заглушавший ужас дракона, уже не

обманывает меня. Сколько ни говори мне: ты не можешь понять смысла жизни, не

думай, живи, -- я не могу делать этого, потому что слишком долго делал это

прежде. Теперь я не могу не видеть дня и ночи, бегущих и ведущих меня к

смерти. Я вижу это одно, потому что это одно -- истина. Остальное всё --

ложь.

Те две капли мёда, которые дольше других отводили мне глаза от жестокой

истины -- любовь к семье и к писательству, которые я называл искусством, --

уже не сладки мне.

"Семья"... -- говорил я себе; -- но семья -- жена, дети; они тоже люди.

Они находятся в тех же самых условиях, в каких и я: они или должны жить во

лжи, или видеть ужасную истину. Зачем же им жить? Зачем мне любить их,

беречь, растить и блюсти их? Для того же отчаяния, которое во мне, или для

тупоумия! Любя их, я не могу скрывать от них истины, -- всякий шаг в

познании ведёт их к этой истине. А истина -- смерть.

"Искусство, поэзия?.." Долго под влиянием успеха похвалы людской я

уверял себя, что это -- дело, которое можно делать, несмотря на то, что

придёт смерть, которая уничтожит всё -- и меня, и мои дела, и память о них;

но скоро я увидал, что и это -- обман. Мне было ясно, что искусство есть

украшение жизни, заманка к жизни. Но жизнь потеряла для меня свою

заманчивость, как же я могу заманивать других? Пока я не жил своею жизнью, а

чужая жизнь несла меня на своих волнах, пока я верил, что жизнь имеет смысл,

хоть я и не умею выразить его, -- отражения жизни всякого рода в поэзии и

искусствах доставляли мне радость, мне весело было смотреть на жизнь в это

зеркальце искусства; но когда я стал отыскивать смысл жизни, когда я

почувствовал необходимость самому жить, -- зеркальце это стало мне или

ненужно, излишне и смешно, или мучительно. Мне нельзя уже было утешаться

тем, что я в зеркальце вижу, что положение моё глупо и отчаянно. Хорошо мне

было радоваться этому, когда в глубине души я верил, что жизнь моя имеет

смысл. Тогда эта игра светов и теней -- комического, трагического,

трогательного, прекрасного, ужасного в жизни -- потешала меня. Но когда я

знал, что жизнь бессмысленна и ужасна, -- игра в зеркальце не могла уже

забавлять меня. Никакая сладость мёда не могла быть сладка мне, когда я

видел дракона и мышей, подтачивающих мою опору.

Но и этого мало. Если б я просто понял, что жизнь не имеет смысла, я

спокойно бы мог знать это, мог бы знать, что это -- мой удел. Но я не мог

успокоиться на этом. Если б я был как человек, живущий в лесу, из которого

он знает, что нет выхода, я бы мог жить; но я был как человек, заблудившийся

в лесу, на которого нашёл ужас оттого, что он заблудился. и он мечется,

желая выбраться на дорогу, знает, что всякий шаг ещё больше путает его, и не

может не метаться.

Вот это было ужасно. И чтоб избавиться от этого ужаса, я хотел убить

себя. Я испытывал ужас перед тем, что ожидает меня -- знал, что этот ужас

ужаснее самого положения, но не мог отогнать его и не мог терпеливо ожидать

конца. Как ни убедительно было рассуждение о том, что всё равно разорвётся

сосуд в сердце или лопнет что-нибудь, и всё кончится, я не мог терпеливо

ожидать конца. Ужас тьмы был слишком велик, и я хотел поскорее, поскорее

избавиться от него петлёй или пулей. И вот это-то чувство сильнее всего

влекло меня к самоубийству.

 

V

 

 

 

"Но, может быть, я просмотрел что-нибудь, не понял чего-нибудь? --

несколько раз говорил я себе. -- Не может же быть, чтобы это состояние

отчаяния было свойственно людям". И я искал объяснения на мои вопросы во

всех тех знаниях, которые приобрели люди. И я мучительно и долго искал, и не

из праздного любопытства, не вяло искал, но искал мучительно, упорно, дни и

ночи, -- искал, как ищет погибающий человек спасенья, -- и ничего не нашёл.

Я искал во всех знаниях и не только не нашёл, но убедился, что все те,

которые так же, как и я, искали в знании, точно так же ничего не нашли. И не

только не нашли, но ясно признали, что то самое, что приводило меня в

отчаяние -- бессмыслица жизни, -- есть единственное несомненное знание,

доступное человеку.

Я искал везде и, благодаря жизни, проведённой в учении, а также тому,

что, по связям своим с миром учёным, мне были доступны сами учёные всех

разнообразных отраслей знания, не отказывавшиеся открывать мне все свои

знания не только в книгах, но и в беседах, -- я узнал всё то, что на вопрос

жизни отвечает знание.

Долго я никак не мог поверить тому, что знание ничего другого не

отвечает на вопросы жизни, как то, что оно отвечает. Долго мне казалось,

вглядываясь в важность и серьёзность тона науки, утверждавшей свои

положения, не имеющие ничего общего с вопросами человеческой жизни, что я

чего-нибудь не понимаю. Долго я робел перед знанием, и мне казалось, что

несоответственность ответов моим вопросам происходит не по вине знания, а от

моего невежества; но дело было для меня не шуточное, не забава, а дело всей

моей жизни, и я волей-неволей был приведён к убеждению, что вопросы мои --

одни законные вопросы, служащие основой всякого знания, и что виноват не я с

моими вопросами, а наука, если она имеет притязательность отвечать на эти

вопросы.

Вопрос мой -- тот, который в пятьдесят лет привёл меня к самоубийству,

был самый простой вопрос, лежащий в душе каждого человека, от глупого

ребёнка до мудрейшего старца, -- тот вопрос, без которого жизнь невозможна,

как я и испытал это на деле. Вопрос состоит в том: "Что выйдет из того, что

я делаю нынче, что буду делать завтра, -- что выйдет из всей моей жизни?"

Иначе выраженный, вопрос будет такой: "Зачем же мне жить, зачем

чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?" Ещё иначе выразить вопрос

можно так: "Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы

неизбежно предстоящей мне смертью?"

На этот-то, один и тот же, различно выраженный вопрос я искал ответа в

человеческом знании. И я нашёл, что по отношению к этому вопросу все

человеческие знания разделяются как бы на две противоположные полусферы, на

двух противоположных концах которых находятся два полюса: один --

отрицательный, другой -- положительный, но что ни на том, ни на другом

полюсе нет ответов на вопросы жизни.

Один ряд знаний как бы и не признаёт вопроса, но зато ясно и точно

отвечает на свои независимо поставленные вопросы: это -- ряд знаний опытных,

и на крайней точке их стоит математика; другой ряд знаний признаёт вопрос,

но не отвечает на него: это -- ряд знаний умозрительных, и на крайней их

точке -- метафизика.

С ранней молодости меня занимали умозрительные знания, но потом и

математические и естественные науки привлекли меня, и пока я не поставил

себе ясно своего вопроса, пока вопрос этот не вырос сам во мне, требуя

настоятельно разрешения, до тех пор я удовлетворялся теми подделками ответов

на вопрос, которые даёт знание.

То, в области опытной, я говорил себе: "Всё развивается,

дифференцируется, идёт к усложнению и усовершенствованию, и есть законы,

руководящие этим ходом. Ты -- часть целого. Познав, насколько возможно,

целое и познав закон развития, ты познаёшь и своё место в этом целом, и

самого себя". Как ни совестно мне признаться, но было время, когда я как

будто удовлетворялся этим. Это было то самое время, когда я сам усложнялся и

развивался. Мускулы мои росли и укреплялись, память обогащалась, способность

мышления и понимания увеличивалась, я рос и развивался, и, чувствуя в себе

этот рост, мне естественно было думать, что это-то и есть закон всего мира,

в котором я найду разрешение и вопросов моей жизни. Но пришло время, когда

рост во мне прекратился -- я почувствовал, что не развиваюсь, а ссыхаюсь,

мускулы мои слабеют, зубы падают, -- и я увидал, что этот закон не только

ничего мне не объясняет, но что и закона такого никогда не было и не могло

быть, а что я принял за закон то, что нашёл в себе в известную пору жизни. Я

строже отнёсся к определению этого закона; и мне ясно стало, что законов

бесконечного развития не может быть; ясно стало, что сказать: в бесконечном

пространстве и времени всё развивается, совершенствуется, усложняется,

дифференцируется, -- это значит ничего не сказать. Всё это -- слова без

значения, ибо в бесконечном нет ни сложного, ни простого, ни переда, ни

зада, ни лучше, ни хуже.

Главное же то, что вопрос мой личный: что я такое с моими желаниями? --

оставался уже совсем без ответа. И я понял, что знания эти очень интересны,

очень привлекательны, но что точны и ясны эти знания обратно пропорционально

их приложимости к вопросам жизни: чем менее они приложимы к вопросам жизни,

тем они точнее и яснее, чем более они пытаются давать решения на вопросы

жизни, тем более они становятся неясными и непривлекательными. Если

обратишься к той отрасли этих знаний, которые пытаются давать решения на

вопросы жизни, -- к физиологии, психологии, биологии, социологии, -- то тут

встречаешь поражающую бедность мысли, величайшую неясность, ничем не

оправданную притязательность на решение неподлежащих вопросов и

беспрестанные противоречия одного мыслителя с другими и даже с самим собою.

Если обратишься к отрасли знаний, не занимающихся разрешением вопросов

жизни, но отвечающих на свои научные, специальные вопросы, то восхищаешься

силой человеческого ума, но знаешь вперёд, что ответов на вопросы жизни нет.

Эти знания прямо игнорируют вопрос жизни. Они говорят: "На то, что ты такое

и зачем ты живёшь, мы не имеем ответов и этим не занимаемся; а вот если тебе

нужно знать законы света, химических соединений, законы развития организмов,

если тебе нужно знать законы тел, их форм и отношение чисел и величин, если

тебе нужно знать законы своего ума, то на всё это у нас есть ясные, точные и

несомненные ответы".

Вообще отношение наук опытных к вопросу жизни может быть выражено так:

Вопрос: Зачем я живу? -- Ответ: В бесконечно большом пространстве, в

бесконечно долгое время, бесконечно малые частицы видоизменяются в

бесконечной сложности, и когда ты поймёшь законы этих видоизменений, тогда

поймёшь, зачем ты живёшь.

То, в области умозрительной, я говорил себе: "Всё человечество живёт и

развивается на основании духовных начал, идеалов, руководящих его. Эти

идеалы выражаются в религиях, в науках, искусствах, формах

государственности. Идеалы эти всё становятся выше и выше, и человечество

идёт к высшему благу. Я -- часть человечества, и потому призвание моё

состоит в том, чтобы содействовать сознанию и осуществлению идеалов

человечества". И я во время слабоумия своего удовлетворялся этим; но как

скоро ясно восстал во мне вопрос жизни, вся эта теория мгновенно рушилась.

Не говоря о той недобросовестной неточности, при которой знания этого рода

выдают выводы, сделанные из изучения малой части человечества, за общие

выводы, не говоря о взаимной противоречивости разных сторонников этого

воззрения о том, в чём состоят идеалы человечества, -- странность, чтобы не

сказать -- глупость, этого воззрения состоит в том, что для того, чтоб

ответить на вопрос, предстоящий каждому человеку: "что я такое" или: "зачем

я живу", или: "что мне делать", -- человек должен прежде разрешить вопрос:

"что такое жизнь всего неизвестного ему человечества, из которой ему

известна одна крошечная часть в один крошечный период времени". Для того

чтобы понять, что он такое, человек должен прежде понять, что такое всё это

таинственное человечество, состоящее из таких же людей, как и он сам, не

понимающих самих себя.

Должен сознаться, что было время, когда я верил этому. Это было то

время, когда у меня были свои излюбленные идеалы, оправдывавшие мои прихоти,

и я старался придумать такую теорию, по которой я мог бы смотреть на свой

прихоти, как на закон человечества. Но как скоро восстал в моей душе вопрос

жизни во всей ясности, ответ этот тотчас же разлетелся прахом. И я понял,

что как в науках опытных есть настоящие науки и полунауки, пытающиеся давать

ответы на не подлежащие им вопросы, так и в этой области я понял, что есть

целый ряд самых распространённых знаний, старающихся отвечать на не

подлежащие вопросы. Полунауки этой области -- науки юридические, социальные,

исторические -- пытаются разрешать вопросы человека тем, что они мнимо,

каждая по-своему разрешают вопрос жизни всего человечества.

Но как в области опытных знаний человек, искренно спрашивающий, как мне

жить, не может удовлетвориться ответом: изучи в бесконечном пространстве

бесконечные по времени и сложности изменения бесконечных частиц, и тогда ты

поймёшь свою жизнь, точно так же не может искренний человек удовлетвориться

ответом: изучи жизнь всего человечества, которого ни начала, ни конца мы не

можем знать и малой части которого мы не знаем, и тогда ты поймёшь свою

жизнь. И точно так же, как в полунауках опытных, и эти полунауки тем более

исполнены неясностей, неточностей, глупостей и противоречий, чем далее они

уклоняются от своих задач. Задача опытной науки есть причинная

последовательность материальных явлений. Стоит опытной науке ввести вопрос о

конечной причине, и получается чепуха. Задача умозрительной науки есть

сознание беспричинной сущности жизни. Стоит ввести исследование причинных

явлений, как явления социальные, исторические, и получается чепуха.

Опытная наука тогда только даёт положительное знание и являет величие

человеческого ума, когда она не вводит в свой исследования конечной причины.

И наоборот, умозрительная наука -- тогда только наука и являет величие

человеческого ума, когда она устраняет совершенно вопросы о

последовательности причинных явлений и рассматривает человека только по

отношению к конечной причине. Такова в этой области наука, составляющая

полюс этой полусферы, -- метафизика, или умозрительная философия. Наука эта

ясно ставит вопрос: что такое я и весь мир? и зачем я и зачем весь мир? И с

тех пор как она есть, она отвечает всегда одинаково идеями ли, субстанцией

ли, духом ли, волею ли называет философ сущность жизни, находящуюся во мне и

во всём существующем, философ говорит одно, что эта сущность есть и что я

есть та же сущность; но зачем она, он не знает, и не отвечает, если он

точный мыслитель. Я спрашиваю: Зачем быть этой сущности? Что выйдет из того,

что она есть и будет?... И философия не только не отвечает, а сама только

это и спрашивает. И если она -- истинная философия, то вся её работа только

в том и состоит, чтоб ясно поставить этот вопрос. И если она твердо держится

своей задачи, то она и не может отвечать иначе на вопрос: "что такое я и

весь мир?" -- "всё и ничто"; а на вопрос: "зачем существует мир и зачем

существую я?" -- "не знаю". Так что, как я ни верти теми умозрительными

ответами философии, я никак не получу ничего похожего на ответ, -- и не

потому, что, как в области ясной, опытной, ответ относится не до моего

вопроса, а потому, что тут, хотя вся работа умственная направлена именно на

мой вопрос, ответа нет, и вместо ответа получается тот же вопрос, только в

усложнённой форме.

http://az.lib.ru/t/tolstoj_lew_nikolaewich/text_0440.shtml

 

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

В поисках за ответами на вопрос жизни я испытал совершенно то же

чувство, которое испытывает заблудившийся в лесу человек.

Вышел на поляну, влез на дерево и увидал ясно беспредельные

пространства, но увидал, что дома там нет и не может быть; пошёл в чащу, во

мрак, и увидал мрак, и тоже нет и нет дома.

Так я блуждал в этом лесу знаний человеческих между просветами знаний

математических и опытных, открывавших мне ясные горизонты, но такие, по

направлению которых не могло быть дома, и между мраком умозрительных знаний,

в которых я погружался тем в больший мрак, чем дальше я подвигался, и

убедился, наконец, в том, что выхода нет и не может быть.

Отдаваясь светлой стороне знаний, я понимал, что я только отвожу себе

глаза от вопроса. Как ни заманчивы, ясны были горизонты, открывавшиеся мне,

как ни заманчиво было погружаться в бесконечность этих знаний, я понимал

уже, что они, эти знания, тем более ясны, чем менее они мне нужны, чем менее

отвечают на вопрос.

Ну, я знаю, -- говорил я себе, -- всё то, что так упорно желает знать

наука, а ответа на вопрос о смысле моей жизни на этом пути нет. В

умозрительной же области я понимал, что, несмотря на то, или именно потому,

что цель знания была прямо направлена на ответ моему вопросу, ответа нет

иного, как тот который я сам дал себе: Какой смысл моей жизни? -- Никакого.

-- Или: Что выйдет из моей жизни? -- Ничего. -- Или: Зачем существует всё

то, что существует, и зачем я существую? -- Затем, что существует.

Спрашивая у одной стороны человеческих знаний, я получал бесчисленное

количество точных ответов о том, о чём я не спрашивал: о химическом составе

звёзд, о движении солнца к созвездию Геркулеса, о происхождении видов и

человека, о формах бесконечно малых атомов, о колебании бесконечно малых

невесомых частиц эфира; но ответ в этой области знаний на мой вопрос: в чём

смысл моей жизни? -- был один: ты -- то, что ты называешь твоей жизнью, ты

-- временное, случайное сцепление частиц. Взаимное воздействие, изменение

этих частиц производит в тебе то, что ты называешь твоею жизнью. Сцепление

это продержится некоторое время: потом взаимодействие этих частиц

прекратится -- и прекратится то, что ты называешь жизнью, прекратятся и все

твой вопросы. Ты -- случайно слепившийся комочек чего-то. Комочек преет.

Прение это комочек называет своею жизнью. Комочек расскочится -- и кончится

прение и все вопросы. Так отвечает ясная сторона знаний и ничего другого не

может сказать, если она только строго следует своим основам.

При таком ответе оказывается, что ответ отвечает не на вопрос. Мне

нужно знать смысл моей жизни, а то, что она есть частица бесконечного, не

только не придаёт ей смысла, но уничтожает всякий возможный смысл.

Те же неясные сделки, которые делает эта сторона опытного, точного

знания с умозрением, при которых говорится, что смысл жизни состоит в

развитии и содействии этому развитию, по неточности и неясности своей не

могут считаться ответами.

Другая сторона знания, умозрительная, когда она строго держится своих

основ, прямо отвечая на вопрос, везде и во все века отвечает и отвечала одно

и то же: мир есть что-то бесконечное и непонятное. Жизнь человеческая есть

непостижимая часть этого непостижимого "всего". Опять я исключаю все те

сделки между умозрительными и опытными знаниями, которые составляют весь

балласт полунаук, так называемых юридических, политических, исторических. В

эти науки опять так же неправильно вводятся понятия развития,

совершенствования с тою только разницей, что там -- развитие всего, а здесь

-- жизни людей. Неправильность одна и та же: развитие, совершенствование в

бесконечном не может иметь ни цели, ни направления и по отношению к моему

вопросу ничего не отвечает.

Там же, где умозрительное знание точно, именно в истинной философии, не

в той, которую Шопенгауэр называл профессорской философией, служащей только

к тому, чтобы распределить все существующие явления по новым философским

графам и назвать их новыми именами, -- там, где философ не упускает из вида

существенный вопрос, ответ, всегда один и тот же, -- ответ, данный Сократом,

Шопенгауэром, Соломоном, Буддой.

"Мы приблизимся к истине только настолько, насколько мы удалимся от

жизни, -- говорит Сократ, готовясь к смерти, -- К чему мы, любящие истину,

стремимся в жизни? -- К тому, чтоб освободиться от тела и от всего зла,

вытекающего из жизни тела. Если так, то как же нам не радоваться, когда

смерть приходит к нам?"

"Мудрец всю жизнь ищет смерть, и потому смерть не страшна ему".

"Познавши внутреннюю сущность мира как волю, -- говорит Шопенгауэр, --

и во всех явлениях, от бессознательного стремления тёмных сил природы до

полной сознанием деятельности человека, признавши только предметность этой

воли, мы никак не избежим того следствия, что вместе с свободным отрицанием,

самоуничтожением воли исчезнут и все те явления, то постоянное стремление и

влечение без цели и отдыха на всех ступенях предметности, в котором и через

которое состоит мир, исчезнет разнообразие последовательных форм, исчезнут

вместе с формой все её явления с своими общими формами, пространством и

временем, а наконец и последняя основная его форма -- субъект и объект. Нет

воли, нет представления, нет и мира. Перед нами, конечно, остаётся только

ничто. Но то, что противится этому переходу в ничтожество, наша природа есть

ведь только эта самая воля к существованию (Wille zum Leben), составляющая

нас самих, как и наш мир. Что мы так страшимся ничтожества, или, что то же,

так хотим жить -- означает только, что мы сами не что иное, как это хотение

жизни, и ничего не знаем, кроме него. Поэтому то, что останется по

совершенном уничтожении воли для нас, которые ещё полны волей, есть,

конечно, ничто; но и, наоборот, для тех, в которых воля обратилась и

отреклась от себя, для них этот наш столь реальный мир, со всеми его

солнцами и млечными путями, есть ничто".

"Суета сует, -- говорит Соломон, -- суета сует -- всё суета! Что пользы

человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род преходит

и род приходит, а земля пребывает вовеки. Что было, то и будет; и что

делалось, то и будет делаться; и нет ничего нового под солнцем. Бывает

нечто, о чём говорят: "смотри, вот это новое"; но это было уже в веках,

бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется

памяти у тех, которые будут после. Я, Екклезиаст, был царём над Израилем в

Иерусалиме. И предал я сердце моё тому, чтоб исследовать и испытать

мудростию всё, что делается под небом: это тяжёлое занятие дал Бог сынам

человеческим, чтоб они упражнялись в нём. Видел я все дела, какие делаются

под солнцем, и вот, всё суета и томление духа... Говорил я в сердце моём

так: вот я возвеличился, приобрёл мудрости больше всех, которые были прежде

меня над Иерусалимом, и сердце моё видело много мудрости и знания. И предал

я сердце моё тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость;

узнал, что и это -- томление духа. Потому что во многой мудрости много

печали; и кто умножает познания -- умножает скорбь.

"Сказал я в сердце моём: дай испытаю я тебя веселием и наслаждусь

добром; но и это -- суета.

О смехе сказал я: глупость, а о веселии: что оно делает? Вздумал я в

сердце своём услаждать вином тело моё и, между тем как сердце моё

руководилось мудростью, придержаться и глупости, доколе не увижу, что хорошо

для сынов человеческих, что должны были бы они делать под небом в немногие

дни своей жизни. Я предпринял большие дела: построил себе домы, насадил себе

виноградники. Устроил себе сады и рощи и насадил в них всякие плодовитые

дерева; сделал себе водоёмы для орошения из них рощей, произращающих

деревья; приобрёл себе слуг и служанок, и домочадцы были у меня; также

крупного и мелкого скота было у меня больше, нежели у всех, бывших прежде

меня в Иерусалиме; собрал себе серебра, и золота, и драгоценностей от царей

и областей; завёл у себя певцов и певиц и услаждения сынов человеческих --

разные музыкальные орудия. И сделался я великим и богатым больше всех,

бывших прежде меня в Иерусалиме; и мудрость моя пребывала со мною. Чего бы

глаза мои ни пожелали, я не отказывал им, не возбранял сердцу моему никакого

веселия. И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд,

которым трудился я, делая их, и вот всё -- суета и томление духа, и нет от

них пользы под солнцем. И оглянулся я, чтобы взглянуть на мудрость, и

безумие, и глупость. Но узнал я, что одна участь постигает их всех. И сказал

я в сердце своём: и меня постигнет та же участь, как и глупого, -- к чему же

я сделался очень мудрым? И сказал я в сердце моём, что и это -- суета.

Потому что мудрого не будут помнить вечно, как и глупого; в грядущие дни всё

будет забыто, и, увы, мудрый умирает наравне с глупым! И возненавидел я

жизнь, потому что противны мне стали дела, которые делаются под солнцем, ибо

всё -- суета и томление духа. И возненавидел я весь труд мой, которым

трудился под солнцем, потому что должен оставить его человеку, который будет

после меня. Ибо что будет иметь человек от всего труда своего и заботы

сердца своего, что трудится он под солнцем? Потому что все дни его --

скорби, и его труды -- беспокойство; даже и ночью сердце его не знает покоя.

И это -- суета. Не во власти человека и то благо, чтоб есть и пить и

услаждать душу свою от труда своего...

"Всему и всем -- одно: одна участь праведнику и нечестивому, доброму и

злому, чистому и нечистому, приносящему жертву и не приносящему жертвы; как

добродетельному, так и грешнику; как клянущемуся, так и боящемуся клятвы.

Это-то и худо во всём, что делается под солнцем, что одна участь всем, и

сердце сынов человеческих исполнено зла, и безумие в сердце их, в жизни их;

а после того они отходят к умершим. Кто находится между живыми, тому есть

ещё надежда, так как и псу живому лучше, нежели мёртвому льву. Живые знают,

что умрут, а мёртвые не знают ничего, и уже нет им воздаяния, потому что и

память о них предана забвению; и любовь их, и ненависть их, и ревность их

уже исчезли, и нет им более чести вовеки ни в чём, что делается под

солнцем".

Так говорит Соломон или тот, кто писал эти слова. А вот что говорит

индийская мудрость: Сакиа-Муни, молодой счастливый царевич, от которого

скрыты были болезни, старость, смерть, едет на гулянье и видит страшного

старика, беззубого и слюнявого. Царевич, от которого до сих пор скрыта была

старость, удивляется и выспрашивает возницу, что это такое и отчего этот

человек пришёл в такое жалкое, отвратительное, безобразное состояние? И

когда узнаёт, что это общая участь всех людей, что ему, молодому царевичу,

неизбежно предстоит то же самое, он не может уже ехать гулять и приказывает

вернуться, чтоб обдумать это. И он запирается один и обдумывает. И,

вероятно, придумывает себе какое-нибудь утешение, потому что опять весёлый и

счастливый выезжает на гулянье. Но в этот раз ему встречается больной. Он

видит измождённого, посиневшего, трясущегося человека, с помутившимися

глазами. Царевич, от которого скрыты были болезни, останавливается и

спрашивает, что это такое. И когда он узнаёт, что это -- болезнь, которой

подвержены все люди, и что он сам, здоровый и счастливый царевич, завтра

может заболеть так же, он опять не имеет духа веселиться, приказывает

вернуться и опять ищет успокоения и, вероятно, находит его, потому что в

третий раз едет гулять; но в третий раз он видит ещё новое зрелище; он

видит, что несут что-то. -- "Что это?" -- Мёртвый человек. -- "Что значит

мёртвый?" -- спрашивает царевич. Ему говорят, что сделаться мёртвым значит

сделаться тем, чем сделался этот человек. -- Царевич подходит к мёртвому,

открывает и смотрит на него. -- "Что же будет с ним дальше?" -- спрашивает

царевич. Ему говорят, что его закопают в землю. -- "Зачем?" -- Затем, что он

уже наверно не будет больше никогда живой, а только будет от него смрад и

черви. -- "И это удел всех людей? И со мною то же будет? Меня закопают, и от

меня будет смрад, и меня съедят черви?" -- Да. -- "Назад! Я не еду гулять, и

никогда не поеду больше".

И Сакиа-Муни не мог найти утешения в жизни, и он решил, что жизнь --

величайшее зло, и все силы души употребил на то, чтоб освободиться от неё и

освободить других. И освободить так, чтоб и после смерти жизнь не

возобновлялась как-нибудь, чтоб уничтожить жизнь совсем, в корне. Это

говорит вся индийская мудрость.

Так вот те прямые ответы, которые даёт мудрость человеческая, когда она

отвечает на вопрос жизни.

"Жизнь тела есть зло и ложь. И потому уничтожение этой жизни тела есть

благо, и мы должны желать его", говорит Сократ.

"Жизнь есть то, чего не должно бы быть, -- зло, и переход в ничто есть

единственное благо жизни", говорит Шопенгауэр.

"Всё в мире -- и глупость и мудрость, и богатство и нищета, и веселье и

горе -- всё суета и пустяки. Человек умрёт, и ничего не останется. И это

глупо", говорит Соломон.

"Жить с сознанием неизбежности страданий, ослабления, старости и смерти

нельзя -- надо освободить себя от жизни, от всякой возможности жизни",

говорит Будда.

И то, что сказали эти сильные умы, говорили, думали и чувствовали

миллионы миллионов людей, подобных им. И думаю и чувствую и я.

Так что блуждание моё в знаниях не только не вывело меня из моего

отчаяния, но только усилило его. Одно знание не отвечало на вопросы жизни,

другое же знание ответило, прямо подтверждая моё отчаяние и указывая, что

то, к чему я пришёл, не есть плод моего заблуждения, болезненного состояния

ума, -- напротив, оно подтвердило мне то, что я думал верно и сошёлся с

выводами сильнейших умов человечества.

Обманывать себя нечего. Всё -- суета. Счастлив, кто не родился, смерть

лучше жизни; надо избавиться от неё.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

 

Все не так.

Все одно зранку стане Сонце.

І кожна билинка поверне свою голову вслід за світлом, вслід за Сонцем.

Навіть маленький листочок не впадає в відчай. Весь свій останній порив кидає він

у життя. І наповнюється ароматом ліс, горить тремтячими кольорами. І радує всяке око

що погляне на нього.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

 

Чому церква так негативно поставилась до пошуків Толстого?

Адже він рідкісно - сумлінно віднісся до свого життя. Оцінка його своєі творчості

і відношення до власного життя вкрай суворе, можливо навіть незаслужено суворе.

І всі його пошуки, можливо болючі, можливо вкрай рішучі, але ПРАВДИВІ.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Цитата
люди живут так, как все живут, а живут
все на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но большею частью противоположных ему; вероучение не участвует в жизни, и в сношениях с другими людьми никогда не приходится сталкиваться и в
собственной жизни самому никогда не приходится справляться с ним; вероучение это исповедуется где-то там, вдали от жизни и независимо от неё. Если сталкиваешься с ним, то только как с внешним, не связанным с жизнью,
явлением.

 

Цитата
По жизни человека, по делам его, как теперь, так и тогда, никак нельзя узнать, верующий он или нет. Если и есть различие между явно исповедующими православие и отрицающими его, то не в пользу первых. Как теперь, так и тогда явное признание и исповедание православия большею частью встречалось в людях тупых, жестоких и безнравственных и считающих себя очень важными. Ум же, честность, прямота, добродушие и нравственность большею частью
встречались в людях, признающих себя неверующими
.

 

Очень точно и открыто

 

Цитата
Чому церква так негативно поставилась до пошуків Толстого?

 

ПОТОМУ ЧТО ОН ГОВОРИЛ ПРАВДУ! А она не всем приятна.

 

 

Цитата
вера моя -- то, что, кроме
животных инстинктов, двигало моею жизнью, -- единственная истинная вера моя в то время была вера в совершенствование.

 

Это то, что меня притягивает к его личности и творчеству - он неимоверный правдолюбец, искренний и жёсткий к себе. Людей бесстрашных и смелых мало в нашем мире, и именно их мнение, не перекрытое общим полем, очень важно. Мысли таких людей, как я думаю, работают до получения результата, вне зависимости от того, осуществляет ли человек ныне свою жизнь в мире физическом.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

 

Я читав Льва Толстого, коли ще був дитиною. Я тоді перечитував по 45 книг у місяць.

Вже тоді мене вразили глибина проникнення, глибоко прихований внутрішній пртест, і

незгода з світосприняттям, відношенням, до позицій що виявляє світ. Проте все це

перекривалося великою силою опису внутрішнього стану людини, природи, навіть коли

описується лише небо що бачить людина лежачи на снігу. І ця внутрішня культура, що

позволяє передати думку і вияв почуттів на високому рівні.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

 

Ще дуже цікаві Ібсен, Дікенс, Метерлінк, Бернард Шоу з його непереможним духом

свободи. незалежності, вмінням показати щось так, як ше ніхто не показав, Тарас

Мигаль, що так зворушливо описує життя Львова, людей у своіх творах, Станіслав Лем

з його неймовірно багатим виявом ідей, Іван Франко - це Перехрестні стежки, Сойчине

піря, Соженіцин - це Матрьонін дом і деякі, дуже мало, але дуже сильні короткі опові -

дання. ще Ліна Костенко по серцю мені.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

 

Шевченко. Своі листи він починав - Мій найдорожчий любий друже.

Карел Чапек - це неймовірна сердечна доброта, всепроникаючий розум. Роман війна

з саламандрами,інші романи. Цикли оповідань. Є оповідання означені словом апокрифи.

Рідкоі доброти людина.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

 

Коли є нерозуміння, розгубленість людей, втрата орієнтирів і примусова віра із страху

стати ізгоєм, коли любе неприняття офіційноі релігіі трактується оточуючими тебе людьми

як щось на кшталт нелюдськості, я все таки хотів би задати питання, чи просто поговорити.

Структура, яка вважає себе духовною, яка виводить своє первородство і надає собі

право на духовну владу мала б бути поводирем людини. Провести через усі зміни, що

приводять світ до нового. Знати про суть цих змін, вміти передбачати і ясно розуміти вищу

волю. Безперечно бути відповідальною, раз узяла на себе цю місію. І що ж насправді.

Потік життя формується не залежний від іх впливів, не прогнозований, бо церкви такі ж

розгублені перед непередбачливістю і стрімкістю змін. Немає ідеі, немає надіі, яку можна

було б подарувати людині. Бо коли є надія, коли ясно бачиш шлях, підтримку - є майбутнє.

Значить нічого ще не втрачено і все попереду. Мати надію - це важливо. Ця мова, мова

приниженого відношення людини по відношенню до неба, до вищості, рабське ставлення,

і безперервне показування людині іі гріхів, формують стійку безнадію і опускають

шальку терез униз. Нема нічого що наповнило би людину новим смислом, оживило і

електризувало іі. Були Соловки, був Гулаг, був час коли церкву перемістили за колючу

проволоку. Та що осталась, як колись говорив Шевченко - катам на муки не далась. Тим

відреклась від своіх братів. Це важливо знати. Це важливо знати чому? Треба задавати

таке запитання - чому? за що? Тому що це боляче, тому що це більше ніколи не повинно

бути. Вони таке питання так і не задали. Важко мені тут говорити. Тому що я так само

відповідальний за свє життя, за життя близьких мені людей. Тому що я теж, як і кожна

людина формую потік що визначає плин нашого життя. І в кінцевому результаті кожна

людина творить і сума визначає те що є. Це можливо. Це можливо нікого не судити.

Просто попробувати все зрозуміти. Задати питання. Вибрати дорогу і йти. Повірити, повірити

і йти.

 

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Вы правы, Игорь. Нет ничего страшнее потери надежды.

С потерей надежды всё вокруг становится серым, беспросветно тусклым.

 

Цитата

 

"..Жизнь моя остановилась. Я мог дышать, есть, пить, спать, и не мог не

дышать, не есть, не пить, не спать; но жизни не было, потому что не было

таких желаний, удовлетворение которых я находил бы разумным. Если я желал

чего, то я вперёд знал, что, удовлетворю или не удовлетворю моё желание, из

этого ничего не выйдет.

Если бы пришла волшебница и предложила мне исполнить мои желания, я бы

не знал, что сказать".

 

Я переживала такое же.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 2 weeks later...

 

Я два рази відчував свою ауру, енергетичне поле навколо себе, його форму. Форма -

кокон, як на Ваших фотографіях, можливо трошки ширше. Дивне відчуття коли відчува -

єш не тілом. Кожного разу це було проявлено після приходу дуже сильного почуття.

Я його виразив словами - не спасеться ніхто, коли не спасуться усі. Прийшло сильне

відчуття єдності з усіма людьми. Це залило всього мене, я відчував людей ніби одну

людину, ми всі ніби стали одним. Була велика печаль, дуже сильний смуток, одночасно

ця печаль ніби загоювала мене, ніби щось зцілювало мене. Я не зміг стояти, змушений

був лягти і тільки прослідковував за цим відчуттям.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 3 weeks later...

 

Всэ такм какая то сила постоянно возвращает меня к Исповеди.

Подобные вопросы задавал Арджуна Господу Кришне. В ответ получил

Знания. Но ещё был первоначальный ответ. Это просто по памяти, я изложу

просто смысл. Я Бог и мне незачем учавствовать в делах мира. Но если я

перестану трудитсся, каждый день, все эти миры просто розвалятся. Они

перестанут существовать. И ещё Кришна был его вереым другом. Иметь друга

это очень много. Есть еще один стих Евтушенко.

Вижу я индийского героя

Он, когда мечом бы надо сечь

Посреди неистового боя

Опускает вдруг бессильно меч

Говорит губами еле слышно

В том смертельном гвалте боевом

Боже всемогущий, вечный Кришна

Для чего на свете мы живём? ...

Мне нравятся индийские герои со своими неугомонными вечными вопросами.

Я много читал Эклезиаста. Песнь Мудрости. Но если мудрость убивает

надежду, какая же это мудрость? Мне больше по нраву книга Йова. Она

как то всегда была близка моей душе. Что то в ней исцеляет. даёт мужество

жить. Всё в этой книге необычно. Всё наперекор. Наперекор правильным

словам сказанным не к месту. Единственный человек в Библии, который не

каялся и не признал свою вину. Захотел всё понять, прежде чем огульно

себя винить. Все его друзя, что горевали вместе с ним, склоняли его к призна-

нию. Какое же это всё таки многозначительное слово. И был суд. Бог всё

слышит. И был Йов оправдан. И снова по памяти скажу. Встань, оправся и

слушай. Может ли твоя десница защитить всех гонимых? Накормить всех

голодных? Исцелить всех страждущих? Если может и я тебя послушаю. И всё

таки Йов был оправдан. Друзя нет. И за них пришлось просить. Величественная

книга. Необычная книга. Книга наперекор.

 

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 4 weeks later...

 

Кто знает, может без этой боли,без этого фантастического устремления, без крайних

лишений и острой тоски ничего бы и небыло у человека? Знаете, когда очень долго

находишся в безлюбови в полях тоски и она приходит, всё таки. Ты уже никогда не

сможеш ударить, крикнуть, подумать злое. Ты научишся ценить молчание, доброе слово, ти-

хий взгляд, добрую мысль.. Быть добропорядочным... и ничего не хотеть, не это ли прижизненная смерть? Может это сумашедшее давление снизу необходимо... для заснувших мёртвым сном. Наверное это не для каждого человека верно. И наверное не для каждой

эпохи. Приходит весть, и говорит всё отменяется. Отныне открывается новый путь. Просто

захоти, просто пожелай изменений. Просто поверь.

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Gajavata, признаюсь, нечто подобное и я переживал (состояние острой тоски)...

(возможно сейчас немного не в тему буду писать, но...) Что-то в душе моей восстало против скопившейся тьмы невежества, которая во мне... против всего, что не от Бога. И я начал вести внутреннюю борьбу... И это... похоже на великую Куликовскую битву... битву с лукавым татарским игом... стрелы летят разящие... звон мечей... суровая битва... Будто во мне скрестились мечи Мамая и Дмитрия Донского... Будто во мне и поле Куликово, и Преподобный Сергий из Радонежа, молящийся за исход великого сражения!

 

Она продолжается и по сей день...

 

Вот такие пироги! smile.gif

 

 

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Я обязательно продолжу эту тему несколько позже.

Пока я немного не готов говорить...

 

 

"Исповедь" Толстого в своё время оказала на меня очень сильное впечатление. Чувствуется духовная мощь автора в каждом абзаце, каждой строке этого произведения.

 

Скоро я надеюсь открыть тему толстовской философии истории. Я уверен, Вам она придётся по душе. Многое, на мой взгляд, в ней соприкасается и с Посланиями Учителя smile.gifsmile.gif

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

  • 6 months later...

НЕСКОЛЬКО СЛОВ О ТОЛСТОМ И ВЕГЕТАРИАНСТВЕ,

О БУДДИЗМЕ И НЕПРОТИВЛЕНИИ ЗЛУ НАСИЛИЕМ

...

 

 

В 1847 году девятнадцатилетний граф Лев Николаевич Толстой по причине недуга пребывал в Казанском госпитале. Там он познакомился с буддийским монахом, на которого в пути напал разбойник, ограбил его и нанес ему ранения. При более подробных расспросах, Толстой к своему удивлению узнал, что монах, следуя принципам буддизма, не оказал грабителю сопротивления, а, закрыв глаза и читая молитву, спокойно ждал смерти. От буддийского монаха он впервые узнает о принципах закона «ахмисы» (ненасилия).

 

“Эта встреча произвела сильное впечатление на душу Толстого, и пробудило в нем глубокое уважение перед мудростью жителей востока”, - писал об этой встрече биограф Л.Н.Толстого, П.Бирюков, а Р.Роллан связывает с этой встречей поступление молодого графа на факультет восточных языков Казанского университета.

 

 

Толстой внес огромный вклад в развитие буддологии в России, считают современные ученые. Он был автором переводов более сотни буддийских притч и сказаний. В 1905 году вышел его краткий очерк о жизни Будды “Сиддхардха Гаутама, прозванный Буддой”, которая заинтересовала многих современников писателя, несмотря на то, что увидела свет в преддверии революции.

 

Но Толстой на этом не остановился. Он вызвался руководить написанием книги о Будде и составил план на 22(!) главы. Выходу книги помешала лишь смерть писателя. Так же известно, что он готовил к публикации серию брошюр о философах и философии Индии.

 

Толстого очень интересовала буддийская философия. В личной библиотеке писателя сохранилось множество книг о буддизме самых разных авторов. Он специально выписывал журналы из Индии. Вел переписку с Махатмой Ганди, основавшим «сатьяграху» - учение о ненасилии, близкое по принципам с учением Толстого.

 

Принципы любви и сострадания настолько затронули писателя, что в 1885 году он становится вегетарианцем! Толстой неоднократно выражал надежду на то, что лет через восемьдесят все люди станут вегетарианцами, и что на поедание любого вида мяса будут смотреть с таким же отвращением, как и на людоедство. Вскоре к Толстому присоединились его дочери. Татьяна Львовна и Мария Львовна не только активно помогали пропагандировать основы этого учения.Татьяна Львовна составила сборник, который назывался “Двести пятьдесят мыслей и изречений философов, поэтов и ученых о воздержании и вегетарианстве”.

В конце концов, многие стороны буддизма стали составной частью философии Толстого. Влияние буддизма на толстовское учение факт общепризнанный и в то же время малоизвестный, - пишет Арши Чонгонов - студент монастырского университета "Дрепунг Гоманг".

 

 

http://savetibet.ru/2008/02/03/tolstoi.html[/url][/url]

Ссылка на комментарий
Поделиться на других сайтах

Присоединиться к обсуждению

Вы можете ответить сейчас, а зарегистрироваться позже. Если у вас уже есть аккаунт, войдите, чтобы ответить от своего имени.

Гость
Ответить в этой теме...

×   Вы вставили отформатированный текст.   Удалить форматирование

  Допустимо не более 75 смайлов.

×   Ваша ссылка была автоматически заменена на медиа-контент.   Отображать как ссылку

×   Ваши публикации восстановлены.   Очистить редактор

×   Вы не можете вставить изображения напрямую. Загрузите или вставьте изображения по ссылке.

×
×
  • Создать...